Он вскинулся — и как раз вовремя. Вовремя, чтоб увидеть, как девчонка, расправив черные крылья, вылетает из распахнутого окна гостиной. Счастье еще, что окно — огромное, мелькнула у него мысль. Нет, прав, прав был Джон, когда выбрал именно эту квартиру…
Бежавшие влюбленные были схвачены у самой границы герцогства.
Их немедля доставили пред очи его светлости герцога, чей благостный облик и ореол белоснежных кудрей придавали ему сходство с ангелом на прекрасной картине, но лицо его было исполнено печали, пока он с укоризной смотрел на свою юную жену-изменницу и на трубадура, ее любовника, а затем со скорбным вздохом, со слезами на добрых старых глазах, он уплатил золотом тем, кто их поймал, а их поручил заботам своего тюремщика.
Краткие распоряжения, которые герцог ему отдал, были необычными, ибо он вдаль и вширь слыл милосердным и благочестивым правителем.
Любовников надлежало заключить в темницу и строго карать на протяжении семи дней (по одному дню на каждый смертный грех) с тем, чтобы на исходе седьмого дня окончательно с ними разделаться. На протяжении этого срока надлежало наиболее действенным способом воспрепятствовать им смотреть друг на друга или обмениваться даже двумя-тремя словами, дабы они не поддерживали друг друга словами мужества или взглядами любви.
— Наиболее действенный способ, — рассуждал добродушный тюремщик, пока, побрякивая ключами, вел злополучную пару в подземелье замка, — гм-гм… ну да! Убрать ваши глаза и языки. — Они возмущенно взвыли, но он весело рассмеялся и заверил их, что это совсем простенькая операция — щипцы да раскаленный прут — и длится лишь несколько секунд.
Тем не менее по пословице весь мир любит любящих, а тюремщик был добросердечным человеком и отложил удаление их глаз и языков до следующего дня, оставив им ночь, чтобы они могли видеть друг друга и говорить друг с другом. Видеть и говорить, но не ласкать и не обнимать, поскольку, содрав с них одежду, он запихнул их в отдельные клетки — малюсенькие клетки, рассчитанные на причинение максимальных неудобств. Оставив один дымный факел в ввинченном в стену кольце, тюремщик простился с ними. Влюбленные, скорчившись на голых ягодицах, цепляясь пальцами ног за железный под своих клеток, могли вволю утешать друг друга словами и взглядами.
Первой нарушила молчание она.
— Видишь, в какое ужасное положение мы попали, — сказала она, — и все из-за тебя.
— Из-за меня?! — ответил юноша. — Так я же настаивал, чтобы ты осталась со своим супругом, герцогом, так как мы могли легко дарить друг другу блаженство под его ханжеским старым носом, и он бы ничего не пронюхал. Так нет! Тебе понадобилось бежать!
— Все остальное было бы бесчестным. Бегство предлагало единственный порядочный выход.
— Ты говоришь о порядочности? Ты?! — вскричал он. — Ты же с ног до головы была одним жарким, голодным ртом, горящим от жажды, пересохшим из-за воздержанности старика мужа, наглой, неутолимой, развратной…
— Сомкни свои гнусные губы! Это ты виновник нашего ужасного положения. Я бы не корчилась здесь нагая, будто ощипанная цесарка, в попугаичьей клетке, ожидая семь дней пыток, если бы ты не липнул ко мне.
— Твоя память так же ущербна, как и твое целомудрие! Это же ты делала мне авансы!
— Лжец!
— Шлюха!
Она заплакала. Несколько устыдившись своих слов, он пробурчал:
— Вообще-то вина, наверное, не наша, а твоего обомшелого псалмолюбца-мужа…
— Сластолюбца? Нет, в этом же вся суть — он не…
— Ты ослышалась. Его вина, хотел я сказать, это брак с женой, годами втрое моложе шести его десятков. Его вина — оставлять ее томиться без утоления. Его вина — постоянно сводить нас вместе, заверяя меня, как ты любишь мои песни, заверяя тебя, как я люблю, чтобы ты их пела. Его вина, что он жил в такой слепой святости, в таком неведении потребностей плоти, в такой идиотичной невинности, что не предвидел естественного исхода всего этого. Да, вся вина лежит на нем. Только на нем! Да будь он проклят, сладкоречивый святоша!
Она глухо зашептала:
— Лишь недавно герцог начал избегать моего ложа. Когда мы только вступили в брак, моя юная плоть зажигала в нем такое пламя, что его серебряные власы, благочестие были забыты, и он напоминал не столько монаха, сколько макаку или, можно сказать, козла, быка, жеребца, сам выбирай. Потом по непонятным причинам, которые я отнесла на счет истощения его поугасших от возраста сил, он усмирился и стал для меня не более чем братом…
— Братом? — насмешливо переспросил трубадур. — Дедушкой!
Сырой сквозняк постукивал костями старого скелета, свисавшего на сухих запястьях с потолка на заржавелых цепях. Скелет привлек их взгляды и породил не высказанные вслух вопросы: кто это был и как давно? Мужчина или женщина? За что он погиб? И какой смертью? Подвешенный под потолок, чтобы просто Умереть от голода? Или было еще что-то, не такое простое, как голодная смерть? Он задрожал, она снова разрыдалась, некоторое время оба хранили молчание.
Потом он сказал:
— Попробуем подумать хорошенько. За всю его долгую жизнь внушал ли герцог кому-либо страх перед своей безжалостностью? Приговаривал ли он к пыткам самых отпетых злодеев? Распорядился ли хоть раз, чтобы выпороли ничтожнейшего крепостного? Разве лакеи не потешаются над его мягкотелостью? Над его бабской слабостью? Разве его кротость не предмет насмешек и почитания во всех краях? Разве попы и прелаты не восхваляют его за благочестие, милосердие, нескончаемые молитвы, его святость, наконец? Ну? Разве я не говорю чистейшую правду?